Умер Иосиф Бродский. Завершилась эпоха
Смерть Иосифа Бродского на 56-м году жизни никак не назовешь естественным природным событием. Гигантская репрессивная машина КГБ в свое время исправно потрудилась над тем, чтобы свести поэта в могилу. В молодости Иосифа Бродского арестовали и судили по обвинению в тунеядстве. Несмотря на заступничество самых видных деятелей культуры, приговор был суровым и беспощадным. Ссылка и принудительные работы.
Будущего лауреата Нобелевской премии заставили крыть коровник. Позднее под давлением мирового общественного мнения Иосифа Бродского все же выпустили из ссылки, но при этом выслали из страны.
Поэт никогда не говорил, что скучает по России, но все стихи его, написанные в изгнании, пронизаны неизменной грустью. Не случайно он вспоминает судьбу Овидия, высланного из Римской империи.
Всемирное признание, слава, Нобелевская премия не могли заглушить постоянную сердечную боль. Три инфаркта и тяжелейшая операция были закономерным следствием той несправедливости, которая совершилась.
Бродский жил сначала в Италии, потом в США. После августа 91-го года его много раз спрашивали, не хочет ли он посетить Россию, и каждый раз в ответах поэта была слышна непреходящая боль от обиды, которую он тщетно пытался скрыть за вежливым и благородным отказом.
Значение поэзии Иосифа Бродского, конечно же, не исчерпывается Нобелевской премией. Она есть яркое доказательство, что никакой самый жестокий тоталитарный режим не может подавить дух.
Пушкин любил сравнивать свою ссылку в Молдавию со ссылкой Овидия в эти же края, потому что по праву считал себя преемником лучших традиций античной поэзии. Бродский обращался к этой теме по той же причине. Носитель высокой культуры Древнего Рима
Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке, жил у моря, играла рулетку, обедал черт знает с кем во фраке. С высоты ледника я озирал полмира, трижды тонул, дважды бывал распорот. Бросил страну, что меня вскормила. Из забывших меня можно составить город, Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна, сеял рожь, покрывал черной толью гумна и не пил только сухую воду. Л Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя, жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок. Позволял своим связкам ж все звуки, помимо воя; перешел на шепот. Теперь мне сорок. Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. Только с горем я чувствую солидарность. Но пока с горем рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность. 24 мая 1980 г.
Овидий среди скифов и варваров — это, увы, слишком часто повторяемая модель. Бродскому вручали Нобелевскую премию не за судьбу, а за изящную поэтическую словесность; но все прекрасно понимали, что значит быть творцом высокой поэзии, побывав в застенках советской гэбухи. В Европе это — эстетика, в России — подвиг.
Во второй половине XX века Иосиф Бродский — самый яркий и самый талантливый продолжатель пушкинских традиций. Вслед за Овидием и Пушкиным он просвещает варварскую власть не столько политическими стихами, сколько изяществом и красотой стиля. Удивительно, что тупая коммунистическая власть это поняла мгновенно и сразу почувствовала в Бродском врага. Не случайно и нобелевская речь поэта вся посвящена языку и стилю. Один из лучших его сборников называется «Части речи».
Бродский не жил в России, где слово стало свободным, но и в несвободной России, и в свободной Америке он обладал самой высшей свободой — свободой слога.
Бродский стал известен миру в начале брежневского застоя. Страна по-настоящему узнала о своем поэте лишь после отмены пресловутой шестой статьи Конституции о руководящей роли партии. Его жизнь оборвалась через два дня после вступления России в Совет Европы. Завершилась целая эпоха в жизни страны — эпоха Иосифа Бродского, ставшего всемирным поэтом.
Наш корреспондент Евгения Альбац, находящаяся в настоящее время в США, передала фрагменты из непубликовавшихся ранее записей своих разговоров с Иосифом Бродским.
Иосиф БРОДСКИЙ:
Жить просто: нано только понимать, чти есть люди, которые лучше тебя. Это очень облегчает жизнь
В понедельник он должен был начать свой ежевесенний курс лекций по сравнительному литературоведению в знаменитом гуманитарном колледже Маунт Холлиок, в штате Массачусетс, в Новой Англии. Он умер накануне. В своем доме в Нью-Йорке. Умер во сне — так, говорят, умирают праведники. Но, думаю -нет, не думаю — знаю: при слове «праведник» Бродский бы скривился — для него был мучителен дурной тон, и замахал бы руками — какой к черту праведник! Он был гений — в стихах, в лекциях, в беседах. Прагматичная Америка признала это, когда в 1981 году суперпрестижный Фонд Маккартура дал ему «премию гения» — а как, собственно, еще можно при жизни достойно признать гениальность поэта?
Говорить с ним было счастьем, хотя и счастьем трудным, — он оперировал тысячелетиями и культурой веков и стран, но даже чувство собственной очевидной неполноценности этого счастья не уменьшало. Он умел слушать: спорил, если не соглашался, но не возил носом по столу, даже если вы несли ересь. Он был нормальным — никогда не вставал на котурны, замечательным, веселым человеком. Хорошо, с любовью, пил водку. К женщинам относился как к чуду природы и своего восхищения божьим искусством не скрывал, что для пуританской Новой Англии, в которой борьба за равенство полов загнала сексуальность в подполье, было афронтом. Но ему прощали — гений.
Страшно много курил, только когда его больное сердце совсем уже его припирало, бросал — курил втихаря. Курил даже в. аудитории, хотя в общественных местах Америки это строжайше запрещено. Но он нарушал это правило не оттого, что не признавал законов, напротив, считал законы величайшим достижением человеческого сознания, необходимостью, только и способной сдерживать несовершенную натуру человека, не унижая притом в человеке человека; нарушал потому, что ему было трудно говорить без сигареты. А говорить — это думать. А думать в рамках он не мог.
Пожалуй, главное в Бродском — так я это поняла и увидела — это совершенно естественное и абсолютное чувство собственной свободы. «Свобода, — как-то сказал он, — это когда ты можешь идти в любом направлении». Он и Америку любил за простор и страсть к перемещению. «В Европе, — говорил, — ехать 12 часов не останавливаясь нельзя — там все напружено прошлым». В Европе ему было тесно — она для него была слишком скученная, как клетка. Но Италию обожал — за это самое прошлое. А, может быть, потому, что там нашел себе жену — красивую, истонченно-бледную русскую княжну. Она родила ему девочку, Анну Марию, которой сейчас два с половиной года. Мне кажется, что если Бродский кому-то и принадлежал, так вот этой своей девочке.
Вообще он был человеком Вселенной, и просто так случилось, что жил и умер на Земле. Советская власть пыталась посадить его в клетку — отсюда все его диссидентство. Он сопротивлялся не потому, что был борцом или политиком, — просто жить в клетке для него было противоестественным, невозможным — он таким родился. В конце февраля ему должны были делать еще одну операцию на открытом сердце — две он уже пережил. Собирались еще осенью, но он все откладывал. Может быть, потому, что боялся умереть не дома. Может быть, потому, что знал, что шансов и с операцией, и без нее немного. А он знал. Может быть, потому, что не хотел умереть, обвитый проводами и привязанный ими к разным умным машинам, помогающим дышать и качать кровь. Он умер во сне. Во сне люди летают.
Мы говорили с ним несколько раз. Однажды, еще в доме, который он снимал в богемном нью-йоркском квартале Гринвич Виллидж, просидели несколько часов перед магнитофоном. Но потом пленка, пройдя через границы и таможни, странным образом стала шуметь, и у меня ушли многие месяцы, чтобы хотя бы часть ее расшифровать. Слава Богу, мне хватило тогда ума не полагаться на магнитофон, но параллельно записывать все в блокнот. Из этих бесед и сложилось это интервью — не интервью, а некая мозаика размышлений Иосифа Бродского о себе, о России, об Отечестве.
Я ничего не придумываю, так было, наш последний разговор начался с этой его строчки, написанной давно, еще в России: «Ни страны, ни погоста…»?
Он сказал: «И сейчас так. Мы привыкли отождествлять себя с местом, где живем, — это неправильно. Где вы живете, определяется частотой возвращения в одну точку — не более того, все остальное — фиктивные понятия… Для меня такое место уже много лет — эта улица в Гринвич Виллидж. В этом смысле я американец. Но есть и в других странах, например, в Италии, места, куда я люблю и хочу возвращаться. Потому — „ни страны, ни погоста“.
«Время от времени меня подмывает сесть на самолет и приехать в Россию. Но мне хватает здравого смысла остановиться. Куда мне возвращаться? Ведь это теперь уже другое государство, чем-то, в котором я родился. Я по-прежнему думаю об этой стране в категориях Союза, не России, с этой страной меня связывает только прошлое. Прошлое, которое дало мне абсолютно все, дало понимание жизни. Россия — это совершенно поразительная экзистенциальная лаборатория, в которой человек сведен до минимума, и потому ты видишь, чего он стоит… Но возвратиться в прошлое нельзя и не нужно. У человека только одна жизнь, и когда справедливость торжествует на тридцать или сорок лет позже, чем хотелось бы, человек уже не может этим воспользоваться. Поздно. К сожалению, поздно… Я не хочу видеть, во что превратился тот город Ленинград, где я родился, не хочу видеть вывески на английском, не хочу возвращаться в страну, в которой я жил и которой больше нет… Знаете, когда тебя выкидывают из страны, — это одно, с этим приходится смириться, но когда твое Отечество перестает существовать, — это сводит с ума…».
«Не надо строить иллюзий: у человека и общества не так много вариантов для выживания. Один вариант мы испытали на своей шкуре — „рай для всех“, который обернулся убийством многих. Другой — тоже не малина. Но, наблюдая за тем, что происходит в России, видишь колоссальную пошлость человеческого сердца. Мне казалось, что самым замечательным продуктом советской системы было то, что все мы — или многие — ощущали себя жертвами страшной катастрофы, и отсюда было если не братство, то чувство сострадания, жалости друг к другу. И я надеялся, что при всех этих переменах это чувство сострадания сохранится, выживет. Что наш чудовищный опыт, наше страшное прошлое объединит людей — ну хотя бы интеллигенцию. Но этого не произошло… От этого мне хочется реветь… Нет, конечно, слава Богу, что тот бред кончился, но на новый поворот уйдут десятилетия и десятки жизней, которых никто и не помянет. Я всегда вспоминаю старика, которого встретил на одной из пересылок. Я тогда совершенно отчетливо понял, что он так и сгинет где-нибудь в лагере или в „Столыпине“. И никто его не вспомнит. Вот этого я простить не могу. К человеку нельзя относиться как к массе, человек не терпит обобщения — этого у нас пока все еще не поймут».
«К сожалению, к власти всегда приходят не самые лучшие люди. Чехам невероятно повезло с Гавелом. Нам тоже бы не помешало иметь у власти человека с пониманием таких вещей, как честь и достоинство, с ощущением своей вины и своего стыда. Гавелу стыдно, а Валенсе или Ельцину — нет. В принципе, к власти должны приходить люди, которые не боятся быть проклятыми, то есть люди, которые любят других больше, чем себя и себя во власти. Которые способны жалеть других. Но такие люди чаще всего государственными деятелями не становятся. А Ельцин… Что Ельцин? Он плоть от плоти той системы».
«Людей переделывать бесполезно. Но можно и нужно бороться с дурновкусием, внушать им сомнения по поводу самих себя — в этом и есть задача искусства и литературы».
«Жить просто: надо только понимать, что есть люди, которые лучше тебя. Это очень облегчает жизнь».